ПОЛИНКА.net
Шумилов И.Л.
Петушок. Повесть (начало).
8
Когда Вася был маленьким и подолгу гостил в доме деда, в Гоньбе, он без памяти влюбился в дядю Ефима.
Бывало, вечером при свете трехлинейной лампы дядя Ефим, починяя хомут, седелко или шлею (он работал колхозным шорником), начнет вспоминать свою военную жизнь, и Вася, сидя на печке, с раскрытым ртом слушает его рассказы о войне с басмачами.
«В Самаре, в кавалерийском полку, коней нам так выдавали: бегут они по плацу, а ты смотри во все глаза и примечай, — вспоминает Вася дядин рассказ. — Какой тебе понравится — на того и прыгай. Сумеешь уцепиться за гриву и вскочить на спину — твой будет. Я вот ухватился за рыжего дончака — на нем и воевал».
«А кто не сможет уцепиться, тот как?» — спрашивает Вася.
«Того посылают на переучку. Поешь, браток, еще каши курсантской и тогда выходи на плац. Вот как у вас в школе: не тянешь — оставайся на второй год».
«А где теперь твой дончак, дядя Ефим?» — допытывается Вася.
«Долго рассказывать, Василий, — дядя Ефим мусолит дратву губами. — Повоевал мой дончак, погонялись мы с ним за бандой Ибраим-бека. Несладко было в песках. Едешь, едешь — и глаза выпучишь: конца-краю нет пескам. Думаешь: неужели земля такая большая? А пески жаром пышут, как сковородка с углями, плюнешь — слюна шипит. Кто послабее, тот, смотришь, с коня — бряк! И — без памяти. Солнечный удар… Потом-то мы приспособились: под фуражки полотенца стали подкладывать. Не по форме, правда, на басмачей смахивали, зато голове легче…»
Проворно шьет дядя Ефим, только шило в руке мелькает. Васе интересно смотреть на его работу, он любит помогать дяде сучить дратву, натирать ее варом и мылить, любит сидеть на низеньком дядином стульчике, где вместо крышки перекрещенные ремешки…
Но больше всего Вася любит слушать дядины рассказы.
«У басмачей кони всегда свежие, им что, они их меняют в кишлаках, а наши, бедные, кости да кожа, шкилеты. От себя отрываем паек и кормим их. Коня жалчей, чем самого себя; — ведь он тварь бессловесная, хотя все дочиста понимает».
Дядя Ефим умолкает, лицо становится задумчивым.
«А дончак мой сложил голову в песках», — говорит он о коне, как о человеке.
Вася боится расспрашивать о подробностях — зачем растравлять душу дяди Ефима? А тот уже о другом, об ишаках рассказывает:
«Потом мы переходы стали делать ночами, все-таки не так жарко. А вместо лошадей в обоз для перевозки грузов стали брать ишаков. Но вот беда: как только двенадцать часов, ишаки начинают кричать демаскировать нас… Что тут делать?»
Дядя Ефим весело откидывает волосы и смотрит на Васю смеющимися глазами.
«Они, ишаки-то, когда кричат, то хвосты вздирают. Так мы что придумали? К хвостам ихним стали камни привязывать. Смеху у нас было с этими хвостами, а ишаки все-таки не стали кричать».
Когда-то Вася мечтал стать таким же лихим кавалеристом, каким был Дядя Ефим. Позднее, во время войны с немцами, он «изменил» кавалерии в пользу танковых войск как наиболее современных и очень грозных. Но теперь, наверно, и танкиста из него не получится…
9
Окунев перенес несколько операций: ему отрезали обе ноги выше щиколоток и пальцы рук.
Доктор Ромаша теперь заставал своего больного в подавленном состоянии. Парнишка лежал лицом к стене и по суткам молчал. Ромаша брал его за подбородок, искал глаза, смотрел в них: «Будь мужчиной, Василий!» Вася натянуто улыбался: «Да я ничего».
Евдокия Ивановна тоже жила молчаливой и замкнутой жизнью. Она безмолвно стояла у станка на своей фабрике, в одиночестве сидела вечерами на кухне и тихо ложилась спать… Раненое материнское сердце ожесточилось. В несчастье был виноват Егор и только он.
«Уходить надо, — часто думала она. — Не могу видеть Егора и всю их семью. Вот и свои они, а опротивели… Но куда уходить-то? На частную квартиру? Кому я нужна буду с сыном инвалидом? Ох, горюшко ты мое… Трудно будет с ним… А ведь не только растить надо — в люди его надо вывести. Тяжело одной-то… Может, все-таки решиться выйти за Илью Никитича? По годам подходит. И, кажется, любит… Выпивает… Да кто нынче трезвенник? Зато надежный, не летает от одной жены к другой…»
Но свое счастье она не мыслила без счастья сына. Знала, что сын будет против замужества. Так дорога и чиста у мальчика память о родном отце! А возраст у него сейчас ломкий, тревожный к таким делам, даже сказать — бешеный. Ничего-то он не смыслит еще в жизни! Вспомнилось: купил как-то Вася книгу. Она бы не против, но денег в доме совсем не было. «Большой, а ума нет», — сказала она тогда ему. «Ум у меня есть, мам, но я его тщательно скрываю», — замял Вася свою оплошность. Оба смеялись тогда этой шутке.
Сын теперь подрос, многое передумал в больнице… Пусть бы понял, что не для себя, а больше для него мать это делает…
От частого посещения больницы одежда Евдокии Ивановны стала относить лекарствами. На фабрике говорили: «От тебя, Дуся, больницей пахнет».
Сегодня она опять идет к Васе. Надо намекнуть сыну о своих намерениях. Но как это сделать?
Нет, и на этот раз мать ни слова не сказала об Илье Никитиче. Да и мог ли повернуться язык на такое при виде исстрадавшегося сына? Она любовно глядела в его испитое лицо, словно стараясь поглубже проникнуть в душу и внушить, что живет только для него.
Все в больнице знали о Васе Окуневе. К нему приходили из других палат, подсаживались, говорили с ним, приносили книжки, гостинцы. Навестила Васю учительница Маргарита Григорьевна, одноклассники, баба Луша, Егор, тетка Степанида.
Второй раз приехал дядя Ефим. Прежде чем войти в палату, он долго сидел у Ромаши. Появился в дверях какой-то важный, светлый, строговатый. На нем были синие с малиновым кантом галифе, старая военная гимнастерка с приколотой к груди красной шелковой розеткой, на которой посверкивал орден. Правое плечо у дяди Ефима опущено — след басмаческого сабельного удара, а правая ладонь высохла и похожа на дощечку. Узелок с гостинцами он держал в левой руке.
Дядя Ефим улыбнулся и, садясь на стул около Васи, задал свой неизменный вопрос:
— Ну, как ты тут, не тухнешь?
— Ах, дядя Ефим, ну скажи что-нибудь другое! Сговорились вы все, что ли, учить меня терпению? Маргарита Григорьевна даже книжку принесла — о Павке Корчагине. Я же читал ее! И давно знаю, что нюни распускать нехорошо. Терпеливый я!
Но вот дядя Ефим и вправду сказал что-то новое:
— Скоро будешь учиться ходить, доктор говорит — сделают тебе протезы и костыли. Ходить-то ходить, а не забывай и про другое: надо еще жить учиться, Василий. Понимаешь, учиться жить!
— Так я живу, дядя Ефим.
— Жить можно по-всякому. Надо так жить, чтобы не быть в тягость другим людям. Чтобы они не охали, когда на тебя смотрят.
— Как же не быть в тягость, если я… вот какой? — он кивнул на свои руки и ноги.
— А ты не думай о своих руках и ногах. Считай, что ты такой же, как все, одинаковый со всеми. Будешь думать о себе, и только о себе, да еще жалеть себя — жизнь станет несносной. И не жалуйся. Не высказывай своих переживаний. Зубами скрипи, но про себя, чтоб только ты сам слышал.
— Понимаю, дядя Ефим. Только не знаю, смогу ли я без жалоб. И чтоб другим не в тягость.
— Это трудно! — почти шепотом, с придыханием, словно сообщая важный секрет, заговорил дядя Ефим.— Это очень трудно! Не сразу это получится. Человеку всегда хочется, чтобы его жалели, гладили по головке, слезу над ним пускали. Я сам когда-то все это пережил… Люди так говорят: гнева не пугайся, а на лесть и на жалость не кидайся. Да, я сам пережил. Тоже хотелось, чтоб меня жалели, ведь я — калека. Но я переломил себя. Всякая жалость, мне теперь противна. А сможешь ли ты?
— Не знаю, дядя Ефим. Мне часто хочется, чтобы меня жалели.
— Ломать надо себя, Василий, другого духу набираться. Помни мои слова!
И заговорил о том, что в наше время главное — не ноги, а голова, что у него есть где-то приятель, который лишился ног на войне, а теперь ворочает большими делами, что скоро сделают для таких инвалидов удобную машину…
Прощаясь, дядя Ефим не забыл сказать свое любимое словечко «не тухни», задержался в дверях, обернулся, помахал рукой.
Вася сказал неправду, будто ему часто хочется, чтобы его жалели. Не жалости ему хотелось, а ласки, особенно ласки отцовской, скупой, грубоватой — и оттого сильнее трогающей. Сколько уже лет он лишен этой ласки!
И в третий свой приезд дядя Ефим старался внушить Васе, чтобы он не очень-то падок был на людскую жалость. Многие любят жалеть. Разворошат тебе душу, разбередят больное, а сами — в сторону. Жалость — та же милостыня, только словесная. Надо устойчивым быть против этих говорунов. Да и самому себя меньше жалеть.
Ему сшили ватные наколенники, и он стал ползать по палате, по коридору.
С пола, снизу, все вещи кажутся высокими. И люди тоже какие-то необычные: ноги у них большие, как столбы, туловище и голова маленькие, лица всего не видно — подбородок да кончик носа.
Сначала Вася очень опасался чужих ног — вдруг они наступят и оттопчут его руку или ногу. Поэтому он держался около стенки. Потом осмелел, ползал везде. Впрочем, в коридоре появлялся редко, только по крайней необходимости: ему стыдно было показываться на людях. Больно сжималось все внутри, когда вдруг ловил на себе чей-то жалостливый, опечаленный взгляд.
Когда руки еще болели, его с ложки кормила нянечка. Теперь Вася ест самостоятельно. Ложку или вилку зажимает между ладонями, еще обмотанными марлей, и орудует не хуже любого рукастого. Он привык к этому и начал даже подшучивать над собой:
— Жадные всегда берут ложку двумя руками.
Шутка нравилась нянечке, приносившей обед, и мальчишкам, что лежали в палате (Тимка и Игорь выписались, вместо них поселились два малыша).
Нянечка тоже была не из унылых. Ставя тарелку с едой, обычно говорила:
— Вася, сегодня чистая вкуснятина, ешь, пока не поглупешь!
Иван Шумилов. Петушок. Повесть (продолжение).