Июль 2018
Пн Вт Ср Чт Пт Сб Вс
« Сен    
 1
2345678
9101112131415
16171819202122
23242526272829
3031  

Счётчик




Яндекс.Метрика
Заголовки: 1, 2, 3, 4





ПОЛИНКА.net

Мой дневничок

Иван Шумилов. Петушок


Шумилов И.Л.
Петушок. Повесть (начало).

16
Лето было на исходе. На лугах, точно древние окаменевшие богатыри, о которых она читала в сказке, загадочно молчали стога. Их было так много, что не окинешь глазом. Машины, кони, люди, еще недавно хлопотавшие на этих гладких просторах, теперь двигались и шумели где-то в степи. Великое безмолвие лугов не нарушали, а будто усиливали посвисты малых пташек, далекий окрик пастуха или гул самолета…
К Ефиму Евдокия Ивановна пришла освеженная, повеселевшая. Сейчас она ясно понимала, что Вася-то молодец, он уже окреп, созрел и может правильно кое-что понимать… «Нет, не дам я Илье над ребенком издеваться, лучше одна буду маяться, — подумала она. И эта мысль все более укреплялась в ней. — А трудно будет — люди помогут, свет клином не сошелся на Илье, добрые люди есть».
О семейной ссоре поведала она брату во время обеда. Ефим слушал, не перебивал, и только когда вылез из-за стола и закурил, веско сказал:
— Жмот твой Илья Никитич!
— Но ведь Васе на люди надо, чтобы всякие мысли в голову не лезли, — возразила мать доводами отчима.
— На люди — не обязательно на базар, Дуня!
— Так ведь калека, убогий, кусок хлеба добыть…
— Вот Егорка тоже говорит — «кусок хлеба добываю», да черт ему рад, такому куску. Егорка только о своем брюхе думает да еще о глотке — залить ее… Я гляжу, Ваську забрать от вас надо. Увезу, пока совсем не испортили парня. Вы из него второго калеку сделаете — себялюбца. О себе только и думать будет. Часто плачет?
— Ночами, бывает, слышу.
— Ну вот. — Ефим задымил, закашлялся. — Я не шучу: отдайте мне Василия!
— Что ты, Ефим! Один-то сын… Да ты не думай, что Илья Никитич враг ему, он тоже хочет ему добра, только не так, как мы, по-своему. Он ни за что не позволит отдать Василия, поверь… Про себя уж я не говорю.
— Тогда пусть ремеслу учится!
— Господи, да какой из него работник!
Она возражала больше для того, чтобы еще раз услышать от брата убедительные слова в защиту Васи.
— Что ты, Дуня, как маленькая! — распалился брат. — Затмение на тебя нашло? Ну, подумай: какая жизнь у попрошайки? Только о себе и о себе. А человек не этим жив. Человеку веселей жить, когда он работает. Всякая работа — для людей, всякий труд — к людям уважение. Возьми хоть меня: куда ни приду — все ко мне: Ефим Иваныч, Ефимушка… Зато и я для человека или для колхоза — расшибусь, но сделаю…
Возвратилась домой Евдокия Ивановна только к вечеру. Она привезла от брата деревенские гостинцы — кошелку яиц, маслица, несколько головок чесноку… С Ильей Никитичем о Васе она больше не говорила.

А Вася рисовал и рисовал. Ему хотелось явиться в заветное здание во всеоружии. Он ходил на берег реки, рисовал все, что казалось интересным: лодку на воде, маленького рыбака с удочкой, кота, запустившего в воду лапу; дома он сделал несколько карандашных натюрмортов, изобразив свой дворик, лужу на дороге, в которой отразился дом. Мать раза по три — по четыре в день убегала с фабрики, чтобы посмотреть на сына, оставшегося дома: не наделал бы чего с собой, все может случиться с таким калекой при семейном раздоре… Она не хотела показываться сыну, осторожно подходила к дому, на цыпочках кралась к окну. Когда Василия в доме не обнаруживала, высматривала его на дворе сквозь щели ворот.
Приникнув однажды к воротам, мать была поражена необычной картиной: Вася шел по усадьбе без костылей, широко расставив руки и пошатываясь.
— С ума сошел! — выдохнула она и мигом вбежала во дворик. — Что ты делаешь? — Она подбежала к нему, схватила за руку. — Держись крепче за меня, на плечо опирайся!
Вася устало улыбнулся, вытер рукавом влажный лоб:
— Не надо, мама. Я тренируюсь. Видишь, как хорошо стою. Отпусти мою руку.
— Зачем это тебе? Разбиться хочешь?
— Опостылели палки, — он кивнул на костыли, стоявшие у крыльца.
— Так ведь больно ходить-то? Наверно, из ума вышибает?
— Привыкну.
— Люди вон без одной ноги — и то на костылях.
— А я не хочу.
— Вроде неладное ты затеял. Что, если ноги совсем откажут? С Романом Сергеевичем надо бы поговорить, с доктором.
— Я его видел в городе — он и посоветовал.
— Ну, если так… А я думала — сам.
Мать постояла еще с минуту, посмотрела как сын, качаясь, зашагал к крыльцу.
— Пойду, сынок, на работе же. А ты поменьше тренируйся, успеешь еще.
На крыльце Вася дал себе время отдышаться, охладиться — и снова встал…
Культи горели, как в огне. При каждом шаге боль прошивала кости и мышцы. Он кусал губы, стискивал худые, угловатые челюсти, смахивал пот, заливавший глаза. Вдруг потерял власть над собой и упал в изнеможении… У него покатились по щекам слезы, но, отдышавшись, он снова поднялся и пошел, качаясь, как одинокое гибкое деревце на ветру…

17
Сверкающий под солнцем остекленный фасад длинного здания и красочная вывеска с загадочными словами так и стояли в глазах.
Наступил день, когда Вася понял: дальше мучить себя ожиданием не сможет, нет сил. Надо идти.
Утром он вышел на крыльцо, поднял костыль, размахнулся и забросил его в соседский садик. Костыль зашелестел по листьям и глухо стукнулся о дерево. Туда же полетел и второй.
Трамвай довез Василия Окунева до знакомой остановки. Вася тяжело застучал протезами по тротуару. Опирался он на маленькую палочку. Шел — словно гвозди в плахи вбивал. И все-таки широко раставлял ноги, вихлял, покачивался.
«Скажу: буду все делать — клей разводить, краски готовить, кисти мыть, — только примите». За пазухой, свернутые в трубочку, шуршали листы. Когда рисовал, думал — хорошо. Теперь же стыдился своих рисунков. Как их показывать?
С трудом открыл тяжелую дверь. В нос ударили запахи красок, клея, табака и сырых сосновых подрамников. К Васе подошел молодой человек:
— Вы по какому делу?
— Мне бы… к главному вашему.
— Ах, к Мастеру!
Все работники звали своего заведующего Мастером, имея в виду не должность, а умение.
Васю провели в небольшую комнату, такую же светлую, как и зал. Спиною к двери сидел за мольбертом седой человек в синей блузе. Блуза была широкая, просторная, вся измазанная красками. Ах, полжизни отдал бы, чтобы носить такую!
— Проходите, — сказал Мастер, орудуя кистью и не оборачиваясь. — Садитесь на стул. Я сейчас.
Вася осторожно, глухо затопал деревяшками. Мастер сразу обернулся, смерил его с ног до головы. Сбиваясь и путаясь, Вася все объяснил, вынул рисунки. Мастер долго рассматривал их, потом ушел куда-то с ними, и в эти мучительные минуты, тянувшиеся долго-долго, Вася чуть не сбежал из мастерской.
Наконец Мастер вернулся. Глаза его потеплели.
— Что ж попробуем поучиться, — сказал он. — Завтра же и приходи. Волынку тянуть не будем.
— А я смогу? — Вася показал свои руки, которые до сих пор старался прятать. Его все еще одолевали сомнения.
— Без пальцев? — грустно сказал Мастер. — Ну что ж. Попробуем. Тут, дружок, не одни только руки нужны, а нечто и другое…
— Глаза?
Мастер пожал плечами.
— Глаза — это бесспорно. Я о другом. Внутреннее зрение, что ли… Которое где-то там, за глазами, или, лучше сказать, во всем человеке разлито, в каждой его частичке…
Он помолчал, улыбнулся. Вася подумал: веселый человек Мастер, совсем не страшный!
— Непонятно? Как же тебе, дружок, объяснить попроще? Внутреннее зрение — это, наверное, талант.
Вася кивнул.
— Когда ты рисуешь или кистью пишешь, у тебя все внутри должно в это время петь. Впрочем, так в любой работе: если внутри поет, значит, ты любимое дело делаешь. Если же спит все внутри, нет волнения, нет песни — считай, не за свое дело взялся, оставь его поскорее, дай дорогу другому.
— А что там внутри поет? — осмелел Вася. — Петушок какой, что ли?
Ему хотелось, чтобы веселый мастер оценил его юмор и улыбнулся, — и тот действительно одарил Васю улыбкой. Вася вспомнил о Клёне.
— Да, да, петушок! — обрадовался он удачному слову. — Это такой петушок… такой петушок… который… среди ночи нас может поднять с постели и погнать к своей работе. Правильный петушок!
Окунев вздохнул с облегчением:
— Спасибо, Мастер. Так я завтра приду?
Вася начал учиться делу нелегкому и тонкому, где нужны большая увлеченность и особое чутье. Работой он не тяготился, в мастерской ни на минуту не испытывал скуки или желания отдохнуть.
Однажды вечером он шел домой усталый и радостный. Вдруг подумалось о своих скрипящих тяжелых ногах и кожаных руках… Он поймал себя на том, что подумал о них впервые за сегодняшний день.
Дома он сел у стола и громко возвестил:
— Ух, мам, есть хочу вдребезги!
Мать посмотрела на него долгим внимательным взглядом и захлопала веками.
— Ты что, мам?
— Ничего, сынок, — она смахнула слезинки со щек. — Сейчас соберу тебе на стол.
Грунтуя белой клеевой краской фанеру, чтобы потом гуашью писать на ней плакат, Окунев услышал стук в окно, повернул голову и увидел за стеклом на улице Клёну. Белый школьный фартучек, сумка в руках… На голове не «петушиный гребень», а белейший, точно облачко, бант.
— Вася! Вася! Я тебя узнала! — кричала Клёна.
Он бросил кисть и в два скрипучих шага оказался у окна, прилип к стеклу. Но вымолвить что-либо не мог.
— Ты в какой школе учишься? — наконец нашел он подходящее начало разговора, хотя хорошо помнил номер ее школы.
— В восьмой, — ответила она.
Он смотрел на нее во все глаза. Рядом стояла ее подруга, но Окунев даже не глянул на нее, словно это не девочка была, а так, какое-то пятно темное.
— А ты что здесь делаешь? Работаешь? — спросила Клёна.
— Нет, пока что учусь. Как твое здоровье? — опять некстати ляпнул Окунев.
— Спасибо, отличное! — засмеялась она. — Я гостила в деревне! Мы зайдем к тебе завтра? Можно?
— Пожалуйста, хоть когда!
— Придем обязательно! В это же время, ладно? Ну, до свидания! — она замахала рукой, удаляясь вместе с подругой.
Окунев подвигался в одну сторону широкого, чуть не во всю стену, окна, чтобы не упустить ее из глаз. Но вот голова его уперлась в косяк — окно кончилось. Клёна исчезла.