Запись сделана
в Среда, 19 марта 2014 в 11:09 и размещена в рубрике Книжная полка.
Вы можете следить за комментариями через ленту RSS 2.0.
ПОЛИНКА.net
Мой дневничок
Старый мерин, кумовья и художники
Николай Дворцов
Старый мерин, кумовья и художники
Кто знает, дано ли лошади осмысливать свою жизнь, минувшие годы. Но если бы мерин Рыжка увидел себя молодым, он ужаснулся бы. И куда только чего девалось! Работа и время сделали его неузнаваемым. Ноги искривились, обросли шишками, хрустят в суставах. Живот непомерно отвис, а хвост — главное украшение всякого коня — когда-то пышный, достигающий щеток, иссекся, стал похож на обшарпанный веник. Огненная шерсть с лаковым отливом постепенно изредилась, поблекла, взъерошилась. Седина, подобно плесени, облегла истертые хомутом плечи и спину, там, где ложилась седелка, глаза постоянно слезились и, кроме умной усталости, ничего теперь не выражали.
Мерин вконец износился, и хозяева, понимая это, подумывали, как от него избавиться. Управляющий как-то сказал, что надо позвонить в зверосовхоз — там, слышно, берут таких на корм лисам. Старик со шрамом на щеке, напоминающим ленту лейкопластыря, — он много лет работал на конюшне, теперь вышел на пенсию, но по-прежнему аккуратно являлся в контору, сидел там часами, слушал, сам встревал в разговоры, — этот старик заметил, что так быдто вовсе не по справедливости. Животина столь постаралась. Ведь в каженный след бывало…
— Что же его теперь, в красный угол? Иль, может, на пенсию определить? Так законов таких собес пока не имеет. — Управляющий, еще молодой, румяный, улыбнулся, довольный своей остротой.
— Ты, Яковлевич, погоди, не поспешай с решением. Я вот к художникам наведаюсь. Там кум у меня. Потолкую…
— Нужна такая рухлядь художникам,— управляющий принялся за бумаги.
Мерину, хотя и под конец жизни, но, кажется, повезло. Не прошло и недели, как дело продажи Рыжки творческой даче художников было слажено, и кумовья, предварительно подогрев себя четвертинкой, гоняли до обильного пота чаи. Пили по старинке, с блюдца, держа его на растопыренных пальцах. Кум от художников был, кажется, малость помоложе совхозного, у него не было двух пальцев на правой руке, но он ловко справлялся с блюдцем и тремя.
— Ты, кум, там, это самое, тае с ним… — мягко просил совхозный кум.— Ведь безотказный… Столь постарался на своем веку… И меня спас — выхватил из полыньи. Ежели бы, к примеру, Чалая, не сидеть бы нам теперь…
— Да ты, кум, выкинь свое беспокойство. У нас ему будет самый раз.
— Зубы у него истерлись. Одни окамелки…
— Да что же мы, без понятиев, что ли? — обиделся кум от художников.— Все в наших руках. Мы ему в таком разе — болтушки. Болтушка — она что каша манная нам — не жевамши идет.
— Болтушка — да…
Кумовья выпили еще по чашке чая, закурили «Прибоя».
— Ведь у нас во всем машины. Дрова, уголь там аль продукт — машина. А вот по воду машиной неспособно. И резону нет. Вот, значит, бочку аль от силы две за весь день — и вся работа. Потом, правда, будет ишшо, но та вовсе без утруждения с его стороны.
Совхозный кум непонимающе взглянул на кума от художников. А тот, несколько важничая, затянулся раз-другой папиросой.
— Я около этих художников, сам знаешь, сколь годов, сразу после войны, а понять досе не могу. Ну дети и дети, ничем не отличаются. Иной приедет — и сразу в лес. С утра прям, если позволяет погода, забирает все свои принадлежности, обед сухим пайком и на гитюды, это, значит, срисовывать сосны, елки, ольху и все прочее. Но больше остального у них тяга к березам. И так их, бедных, и эдак, во всех положениях. За два месяца, что тут проживут, столь они этих дров наготовят. И все потом с собой тянут, домой. Что же, спрашиваю как-то одного, у вас там, где живешь, вовсе безлесье, что ли? Есть, говорит, у нас, батя, лес, есть. Почему, говорю, таким запасом перегружаешься? Так надо, отец, гитюды.
— Гляди-ка! Выходит — антирес большой?..
— А у иных антирес вовсе в другую сторону бьет. Подавай им натуру. Это значит всякую живность, вплоть до человека, чтоб срисовывать… Собачонка у нас Нельма, так не найдешь такой комнаты, чтоб не было ее потрета. И красками, и карандашами, и палочками из угля — чем только не делают… Вместе собрать — стая… Так ведь возгордилась, шельма. Окромя колбасы и конфет знать ничего не хочет. Ко мне никакого внимания. А я ить ее, подлую, из помойки вытащил. Снег уже выпал, морозец все схватывал. В кочегарке потом сколь отваживался. Молока каженный день из дома носил. Четвертинку, как есть, утром баба наливала.
— Избаловали.
— Ишшо как избаловали.
— И молодая, похоже, потому… У них, молодых-то, совсем в ином смысле все… Опосля, конешно, остепенятся.
— А художники-то, кум, с собаки на меня перекинулись. Вот позируй им и только. Это значит дела свои все побоку и сиди истуканом часа два аль три. И каженный день. Ну вас, говорю, ребята, к лешему. До того ли мне? У меня своих хлопот под завязку. А они — ни в какую, беспременно чтоб сидел. Особливо один, Левонидом прозывался. Сам молодой ишшо, но борода лопатой, во всю грудь. Батя, дорогой Фомич, мне позарез нужен потрет ветерана войны. Говорит, а сам пуговицу на моем пинжаке крутит. У тебя, говорит, от войны ничего не осталось? Есть, говорю, орден и медали. Эт хорошо, говорит, как раз что надо. А в смысле обмундировки? Да ты, батя, не беспокойся, я тебе опосля кажного сеансу четвертинку… Ни к чему, говорю, мне все это, Левонид. И не один я такой ветеран. Есть ишшо, не все вымерли. Вон пойди на деревню.
— Гляди-ка! Антирес, выходит, большой? — снова заметил совхозный кум.
— Так они, кум, думаешь, что? Думаешь — на деревню? Прямым ходом к дилектору. А тот мне указание. Фомич, надо послужить искусству. Дела не уйдут, знаю, завсегда с ними справишься. А послужить надо. Ты вполне достоин, потому как до самого Берлина воевал. Потрет ведь на долгие времена, для памяти людям.
— И сидел?
— А куда денешься, кум? Не успел я тогда дверь дилекторской прихлопнуть, они взяли меня в полное окружение. Потом, правда, один по одному отступились. А Левонид ярым оказался. Маслом писал. Это краски они так называют. Давит их, мешает и мажет. Мазнет раз-другой и отскочит, на меня взгляд скосит — и опять к потрету. Так, батя, так. Я из тебя, брат, такого ветерана выкую — ахнешь. И не только ты, все ахнут. Только ты сиди, сиди не шевелись.
— И долго он так? — спросил с сочувствием совхозный кум.
— С неделю… Потом вижу, быдто пошло на завершение. Левонид заметно поостыл, утихомирился, большие кисти сменил на маленькие, там чуть мазнет, в другом месте поправит. Я, конечно, в радости, плантую, что и как мне на завтра. А Левонид нет-нет да и задумается. А потом давай все скребком. Так все и счистил. Ни труда своего, ни красок не пожалел. И сызнова…
— Ты смотри!.. Не по ндраву, выходит?.. Самому не по ндраву… Взыскательный, значит.
— И тут только, кум, до меня дошло, какое не шутейное дело это, ихнее искусство. Ведь парень-то прямо извелся. Лицом опал, бороду запустил. Делает и скребет, сызнова делает и сызнова скребет. Бился, бился и сел, рука с кистью упала. Ничего, говорит, батя, не понимаю. Позову-ка, говорит, ребят. И как только он скрылся за кустами, я к потрету. Смотрю и тоже понять ничего не могу. Обличье быдто мое, а глаза — нет, не мои. Уж так он насталил взгляд, такую жесткость придал, что больше и некуда. Э, думаю, парень, ты вовсе без понятия войны. С таким взглядом солдату смерть не обвести, он беспременно сгинет. Такой взгляд, если добавить к нему ишшо умственности, пристал бы большому командиру. Для повеления. А солдату повелевать некем. Он один на один со смертью. А ее только хитростью да ловкостью можно…
— Эт, кум, да, эт ты в самую что ни на есть точку! — закивал и заволновался совхозный кум.— С таким взглядом, как ты обсказываешь, разве что на парад. Там такое положено для приглядности.
— Только что… А больше куда?..
— А поначалу-то они, кум, в открытую сноровились, устрашением хотели…
— Так ведь, кум, и валили их. Я снопов столь не видал, сколь мы их тогда под Раздольным… Рядами прям, рядами… все молодые, с длинными волосьями… Красивые, стервецы!..
— На дурнячка полагали… Парадом, как ты обсказываешь…
— Засиделся я. Ночь застигнуть может,— спохватился совхозный кум, взглянув на старенькие часы в простенке.
— Далеко ли тут, кум? В кои веки сошлись. Я вот ишшо до магазина намереваюсь…
— Нет, кум, нет… Благодарствую, ни к чему вовсе. Мне надо засветло, чтоб коня определить.
— Ну, а как с потретом-то вышло?
— Да как? Сошлись они тогда и молчат. Левонид пытает — все неопределенностью отделываются. Фон, мол, перебрал, тонет… Другой— ишшо что-то такое же непонятное. А третий ко мне: «А ты, батя, какого понимания?» Мне бы, конечно, отмолчаться, а я возьми да и ляпни все, что и тебе тут. Они, кум, сразу в оживление. А что, может, батя и прав? Действительно, ты, Левонид, в лоб?.. И пошло у них тут, перебивают один другого, горячатся. Ну я, конешно, ушел.— Совхозный кум, снимая с вешалки пропыленный плащишко, заключил:
— Хорошие они ребята, старательные, но вот понимания-то не всем хватает.
— Да это дойдут. Поживут и дойдут. Понимание — оно, кум, не сразу приходит. И думаешь — это только одних художников касаемо? Это, кум, многих…
По дороге на конюшню кумовья продолжали оживленную беседу.
— Эх, кум, жизня-то как прыгнула, а? Вернешься мыслей в старые года — так даже не верится. Помню, пахал припашку. И машина легковушка. Откуда ее вывернуло? Фыркает, глазища от солнца сверкают. Самого даже страх обуял. А лошади как рванулись, как понесли, понесли… Ну, думаю, все, искалечатся…
— Эт да, боялись они тогда,— согласился совхозный кум.— Меня раз кобыленка так и сбросила. Хорошо, что в золу угодил, мягко.
— А теперь, кум, имей эти машины соображение, сами от лошадей шарахались бы.
— Так, кум, все как есть… Я сыну толкую: напиши куда следует, чтобы загодя определили для сохранности лошадей. А то ведь забыть могут, обидят твоих внуков. Смеется. Не забудут, говорит. А если и забудут — не велика беда. На картинках-то останутся. Вот и посмотрят внуки…
А старый Рыжка меж тем стоял в конюшне. Парень из мастерских только что привез на нем дрова. Парень просил трактор или автомашину, но управляющий сказал, что машины и трактора у него все в работе и пусть он, если большая нужда, привезет пока на лошади, а на зиму потом трактором или машиной. Раздосадованный отказом, парень совсем не хотел было ехать, но дрова вышли, и он, несколько охолонув, пришел на конюшню, где к тому времени остался только Рыжка. Один вид старого мерина снова раздосадовал парня. А потом парню казалось: не будь этого мерина — он непременно получил бы трактор или автомашину. Из-за него, полудохлого, вся неудача вышла.
Парень гнал Рыжку в лес без передыха, а там навалил столько кряжей, что мерин с трудом сдернул воз. А дорога была ухабистой и грязной в низинах. Рыжка старался со всей добросовестностью, но его старческих сил явно не хватало. Парень же ничего этого не хотел знать — бил лошадь палкой и клял на все корки.
Теперь у него болели нахлестанные бока и крестец, дрожали в коленях ноги. Хотелось лечь, вытянуться, откинуть голову. Но пол был занавоженным, а он издавна приучил себя к чистоте, аккуратности. Как бы ни мучила его жажда, он не притрагивался к мутной или тухлой воде. Нужду справлял не где придется, как другие, а непременно спятится в угол стойла. Хозяева хвалили его, и самому ему было приятно оттого, что он завсегда чистый.
Но теперь ему было все равно. Теперь лишь бы отдохнуть, восстановить силы. Пусть сыро и грязно — он больше не может.
Рыжка, скосив глаза, еще раз оглядел покатый пол стойла. Он все равно ляжет. Только это теперь тоже непросто, лечь-то. А вставать еще труднее. Это раньше, бывало, плюхнется в пахоту, вываляется всласть, стараясь опрокинуться через хребет с одного бока на другой, и вскочит как встрепанный. Отряхнется и побежит. Кровь бурлит, каждая жилка играет…
Рыжка совсем подогнул было ноги, но снаружи послышались голоса и шаги. Чалая кобыла за перегородкой беспокойно всхрапнула, а мерин почувствовал свое сердце. Оно не билось, а беспомощно трепыхалось в тревоге. Неужели за ним? Неужели опять в упряжь? Он больше не может. Ему не сдвинуть даже пустой телеги.
— Вот он, на месте.
Рыжка, узнав своего старого хозяина и друга, смотрел на него с беспокойной надеждой.
— Ох, как тебя упарили! Это Пашка, негодник, он ездил за дровами. Ну, погоди у меня!.. — Совхозный кум взял из колоды объедков, чтобы скрутить их в жгут и протереть потные бока Рыжки. — Вот опять, кум, к тому нашему разговору… Ведь Пашка этот не какой-нибудь такой, чтобы от рук отбился. А вот поди же — жалости к животине нет. А у нее ведь понимание и все прочее. Она только словами выразить не может.
Поддакивая другу, кум от художников подошел к мерину, похлопал и погладил по лбу, мягко помял нижнюю губу.
— Ну что, старина, досталось напоследок? Давай, брат, в дорогу, а то ведь совсем затемнело.
И по тому, как он это сделал, как сказал, мерин понял, что новый, незнакомый ему вовсе человек не причинит ему зла — он добрый, и Рыжка доверчиво ткнулся ему мордой в плечо.
— Ну вот, видишь… — пробормотал кум от художников, тронутый этой доверчивостью.— Ты старый, умаянный жистью, я тоже уже вдоволь всего понюхал. Так что поладим, вполне даже. Будешь позировать нашим ребятам. Они тебя отблагодарят. Хлеба там али ишшо чего вкусного. Это уж беспременно. Вот только не знаю, как у тебя с Нельмой пойдет. Вздорная она, без постоянства. Но вам ведь детей не крестить…
Рыжка послушно вышел за кумовьями из конюшни.
— Ну, давай, кум, садись, а то правда — припоздаешь.
— Дык с какой стати я буду садиться-то?
— А как же?
— Мы лесом… Тут вдвое ближе. А ночью верхом в лесу неспособно. Так что мы пешком…
Авгист 1973.